Семён Аркадьевич проверил время на настенных часах — половина второго ночи. Самое тихое время в Музее актуального искусства на Гоголевском бульваре. Даже шум машин за окнами почти стих, оставив только редкое шуршание шин по мокрому после вечернего дождя асфальту. Он прошёлся по третьему этажу, проверяя датчики движения, хотя прекрасно знал, что всё в порядке. За семь лет работы здесь он выучил каждый скрип паркета, каждую тень от уличных фонарей.
В зале с инсталляцией «Пустота №7» — огромным белым кубом, внутри которого, по замыслу художника, находилось «отсутствие присутствия» — он остановился. Новая уборщица сидела на скамейке перед экспонатом, держа в руках потрёпанную книгу. Семён уже несколько раз замечал её здесь во время перерывов.
— Элеонора Павловна, — негромко окликнул он, чтобы не испугать. — Всё в порядке?
Женщина подняла голову. Ей было лет шестьдесят пять, может, чуть больше. Седые волосы аккуратно собраны в пучок, на носу очки в тонкой оправе. В её облике была какая-то старомодная интеллигентность, которая странно контрастировала с синей робой уборщицы.
— Ах, Семён Аркадьевич, — она улыбнулась. — Простите, я просто... Этот куб меня завораживает. Сижу и думаю — что же художник хотел сказать? Пустота как отсутствие или пустота как потенциальная полнота?
Семён удивлённо приподнял брови. За все годы работы никто из уборщиц не интересовался смыслом экспонатов. Обычно они жаловались, что с этих дурацких инсталляций пыль стирать неудобно.
— А вы как думаете? — спросил он, присаживаясь на скамейку рядом.
— Знаете, — Элеонора Павловна закрыла книгу, и Семён успел заметить готический шрифт на обложке — немецкий, кажется, — я думаю, что пустота — это не отсутствие, а присутствие возможности. Как белый лист перед тем, как на нём появится текст. Или как тишина перед первой нотой симфонии.
— Красиво сказано. Вы филолог?
— Была когда-то... преподавала. Давно это было, в другой жизни. — В её голосе промелькнула тень грусти. — А вы? Не похожи на обычного охранника.
Семён усмехнулся:
— А какие они, обычные охранники? Я вот инженер-конструктор был. Двадцать лет на заводе, потом завод закрыли. Сын предложил сюда устроиться — у него связи были. Сначала думал временно, а затянулось. Знаете, тут спокойно. Ночью особенно. Можно думать.
— О чём думаете?
— Да о разном. Вот смотрю иногда на эти все инсталляции и думаю — мы ведь тоже как экспонаты. Каждый что-то изображает, что-то символизирует. Я вот — крушение советской промышленности, — он невесело хмыкнул. — А вы?
Элеонора Павловна долго молчала, разглядывая белый куб.
— А я, наверное, символизирую бегство. Бегство от самой себя.
Они просидели ещё минут десять в молчании. Потом Элеонора Павловна встала, взяла своё ведро и швабру.
— Мне пора на четвёртый этаж. Спасибо за компанию, Семён Аркадьевич.
С этого вечера их ночные встречи стали регулярными. Элеонора Павловна всегда делала перерыв около двух часов ночи, и Семён Аркадьевич подгадывал свой обход так, чтобы оказаться в том же зале. Они обсуждали экспонаты, и Семён с удивлением обнаружил, что эта странная уборщица разбирается в искусстве лучше любого искусствоведа.
— Посмотрите на эту композицию, — говорила она как-то, стоя перед хаотичным нагромождением металлических труб под названием «Энтропия». — Художник пытается показать распад системы, но парадокс в том, что сам акт создания произведения искусства — это борьба с энтропией. Он создаёт порядок, изображая хаос.
— Как в жизни, — кивнул Семён. — Мы пытаемся упорядочить хаос, создавая ещё больший беспорядок.
— Вы читали Пригожина?
— Нет, просто... наблюдения. У меня дома жена, двое взрослых детей, трое внуков. Вечный хаос. Каждый тянет в свою сторону. Жена хочет, чтобы я на пенсию ушёл, на дачу переехал. Сын говорит — папа, займись бизнесом, я помогу. Дочь — папа, ты же инженер, иди репетиторством занимайся. А я вот здесь, ночью, в тишине. Это мой порядок в хаосе.
Элеонора Павловна внимательно посмотрела на него:
— Знаете, Кьеркегор писал, что тревога — это головокружение от свободы. Когда у нас слишком много выборов, мы теряемся.
— Кьеркегор... это который экзистенциалист?
— Он самый. Удивительно точно подметил. Мы боимся не отсутствия выбора, а его избытка.
Семён задумался. Эта женщина говорила о философах так, будто лично с ними была знакома. И эта её манера формулировать мысли — точно, ёмко, глубоко. Он начал замечать и другие странности. Как она читает таблички к экспонатам на английском, не задумываясь. Как однажды поправила экскурсовода, неверно произнёсшего имя французского художника. Как её руки — да, руки уборщицы должны быть огрубевшими, а у неё они были ухоженными, с аккуратным маникюром, только без лака.
Однажды ночью, это было уже в ноябре, когда за окнами кружил первый снег, Семён застал её в зале импрессионистов — временная выставка из частной коллекции. Элеонора Павловна стояла перед небольшим пейзажем Сислея и тихо плакала.
— Что случилось? — встревожился Семён.
Она вытерла слёзы краем рукава:
— Простите. Это... я видела эту картину много лет назад. В Копенгагене. На конференции по эстетике. Тогда всё было по-другому.
— Вы были в Копенгагене? На конференции?
Элеонора Павловна посмотрела на него долгим взглядом, словно решая, стоит ли продолжать.
— Садитесь, Семён Аркадьевич. Я расскажу вам одну историю. Жила-была женщина, которая всю жизнь посвятила философии. Писала книги, читала лекции, ездила по конференциям. Её цитировали, на неё ссылались, её приглашали в лучшие университеты мира. Элеонор Паульсен — может, слышали это имя?
Семён покачал головой.
— Неважно. Так вот, эта женщина в какой-то момент поняла, что вся её философия — это слова о словах. Абстракции об абстракциях. Она писала о бытии, не живя. Говорила об аутентичности, играя роль. И однажды она просто исчезла. Оставила всё — кафедру в Сорбонне, квартиру в Париже, библиотеку, накопления. Приехала в Москву, где когда-то в молодости была на стажировке. Сняла комнату в Бирюлёво, устроилась уборщицей.
— Это вы? Вы — эта Элеонор?
— Была. Теперь я Элеонора Павловна, у меня есть трудовая книжка, медицинская страховка и пропуск в этот музей. И знаете что? Я счастливее, чем была последние двадцать лет. Я мою полы и думаю о вечном. Я читаю Канта в подсобке и не должна потом писать об этом статью. Я смотрю на искусство и просто чувствую, не анализируя.
Семён молчал, переваривая услышанное. Потом спросил:
— А что ваши близкие? Семья?
— Семьи не было. Некогда было. Коллеги, наверное, решили, что я сошла с ума. Может, так и есть. Но это моё безумие, моё решение. Первое по-настоящему свободное решение в жизни.
Они сидели в полутьме зала, освещённого только аварийными лампами и светом уличных фонарей. Снег за окном падал всё гуще.
— Знаете, — сказал Семён после долгой паузы, — я вас понимаю. Правда. Мы все играем роли, которые нам навязали или которые мы сами на себя взяли. Отец, муж, инженер, охранник... А кто я на самом деле? В два часа ночи, в пустом музее, наедине с картинами мёртвых художников?
— А кто?
— Не знаю. Может, никто. А может, впервые — я сам.
Их дружба — если это можно было назвать дружбой — продолжалась всю зиму. Они встречались в разных залах музея, и каждый экспонат становился поводом для разговора о жизни, смерти, смысле, свободе. Элеонора Павловна делилась своими знаниями, но не как профессор студенту, а как человек человеку. Семён рассказывал о своей жизни, о разочарованиях и маленьких радостях.
— Вы знаете, — сказала она как-то, — вы натуральный философ. Не в академическом смысле, а в греческом — любитель мудрости.
— Да какая мудрость, — отмахнулся Семён. — Так, думы ночные.
— А что есть философия, как не ночные думы? Все великие прозрения случаются в темноте, в тишине, когда дневная суета отступает.
В марте в музей приехала делегация из Европы. Какой-то симпозиум по современному искусству. Семён работал в дневную смену — не хватало людей. Он стоял у входа в главный зал, когда мимо прошла группа иностранцев с директором музея. Один из них, пожилой профессор с седой бородкой, вдруг остановился как вкопанный. Он смотрел в конец зала, где Элеонора Павловна мыла витрину.
— Excuse me, — обратился он к директору по-английски, — кто эта женщина?
— Это? Наш технический персонал. А что?
Профессор подошёл ближе. Элеонора Павловна подняла голову, их взгляды встретились. Она покачала головой — едва заметно, но профессор понял. Он постоял ещё несколько секунд, потом вернулся к группе.
— Извините, показалось, что знакомое лицо. Ошибся.
Вечером Семён нашёл Элеонору Павловну в подсобке. Она сидела на перевёрнутом ведре и курила — он впервые видел её курящей.
— Это был кто-то из прошлой жизни?
Она кивнула:
— Ханс Мюллер. Мы вместе работали над книгой о Хайдеггере. Умный человек. Хороший человек. Он понял.
— Не выдаст?
— Нет. Он уважает чужой выбор. К тому же, кто поверит? Знаменитый философ моет полы в московском музее — звучит как анекдот.
— А вы не жалеете? Вот так встретить человека из прошлого...
Элеонора Павловна затушила сигарету:
— Знаете притчу о монахе, который ушёл в монастырь, а потом встретил старого друга? Друг спрашивает: "Как ты можешь жить в этой нищете после всего, что у тебя было?" А монах отвечает: "Я променял всё на всё".
— Не понял.
— Я променяла всё внешнее на всё внутреннее. Всё показное на всё настоящее. Это не потеря, Семён Аркадьевич. Это обретение.
Весна пришла неожиданно рано. В апреле уже было тепло, и окна музея открывали на проветривание. Ночной воздух приносил запахи цветущих лип с бульвара. Семён и Элеонора Павловна теперь иногда выходили покурить во внутренний дворик — она пристрастилась к сигаретам после того случая с профессором.
— Расскажите о Хайдеггере, — попросил как-то Семён. — Я пытался читать, но ничего не понял.
— Хайдеггер писал о Dasein — это немецкое слово означает "вот-бытие" или "присутствие". Идея в том, что человек — это единственное существо, которое задаётся вопросом о собственном существовании. Камень есть, но он не знает, что он есть. Животное живёт, но не размышляет о жизни. А человек...
— А человек мучается, — закончил Семён.
— Или освобождается. Смотря как на это посмотреть. Хайдеггер говорил о подлинном и неподлинном существовании. Большинство людей живут в das Man — это такое безличное "люди говорят", "так принято", "все так делают". А подлинность — это когда ты принимаешь свою конечность, свою смертность и делаешь выбор исходя из этого знания.
— Тяжело как-то. Всё время помнить о смерти.
— Не о смерти. О жизни. О том, что она конечна, а значит — ценна. Каждый момент уникален и не повторится. Вот мы с вами сидим здесь, курим, говорим о философии. Этого момента больше не будет. Никогда.
Семён затянулся, выпустил дым в ночное небо:
— А я вот думаю иногда — если бы не закрылся завод, я бы так и проработал там до пенсии. Чертил бы схемы, ругался с начальством, получал премии. И никогда бы не узнал, что можно вот так — сидеть ночью и говорить о вечном с... с философом-уборщицей.
Они оба засмеялись.
— Знаете что, — сказала Элеонора Павловна, — я хочу показать вам кое-что.
Она повела его в запасники, куда обычно пускали только сотрудников. Там, среди запылённых скульптур и свёрнутых холстов, стояла небольшая картина.
— Смотрите. Это работа никому не известного художника, умершего в девяностые. Музей получил её в дар, но никогда не выставлял. Я нашла её случайно, когда убиралась здесь.
На картине был изображён ночной город — вид из окна. Огни, отражения, силуэты домов. Ничего особенного, но было в ней что-то пронзительно одинокое и в то же время умиротворённое.
— Красиво, — сказал Семён.
— Это не про красоту. Смотрите — художник писал это из больницы. Последняя его работа. Он знал, что умирает, и рисовал мир, который оставляет. Без пафоса, без трагедии. Просто — вот огни города, вот ночь, вот жизнь, которая продолжится без меня. И в этом принятии есть величие.
Семён долго смотрел на картину.
— Можно мне иногда приходить сюда? Смотреть на неё?
— Конечно. Это наш секрет.
В мае Элеонора Павловна заболела. Сначала просто кашель, потом температура. Она пропала на неделю, и Семён волновался, но не знал, как её найти — ни телефона, ни адреса. Когда она вернулась, выглядела бледной и усталой.
— Старость, — отмахнулась она. — Не обращайте внимания.
Но Семён видел, как тяжело ей даётся работа, как она останавливается передохнуть, как дрожат руки, держащие швабру.
— Может, вам к врачу?
— Была. Прописали витамины. Всё будет хорошо.
Но хорошо не было. К июню она еле ходила. Директор музея вызвал её и деликатно предложил уйти на больничный, а потом, может быть, на пенсию. Элеонора Павловна согласилась — слишком устала спорить.
В последнюю её ночь в музее Семён принёс термос с чаем и печенье. Они сидели в зале с белым кубом «Пустота №7», где впервые разговорились.
— Знаете, — сказала Элеонора Павловна, — я думала, что приехала сюда умирать. В метафорическом смысле — умирать для прежней жизни. А получается, что и в буквальном тоже.
— Не говорите так.
— Почему? Это не трагедия. Я прожила несколько жизней. Была студенткой в Дании, аспиранткой в Оксфорде, профессором в Сорбонне, уборщицей в Москве. И эта последняя жизнь, знаете, была самой настоящей.
— Из-за свободы?
— Из-за встречи. С вами, Семён Аркадьевич. Все мои студенты, все коллеги — они хотели от меня знаний, статуса, рекомендаций. А вы просто говорили со мной. Человек с человеком. Это дорогого стоит.
Семён чувствовал, как к горлу подступает ком.
— Вы дали мне больше, чем все университеты мира могли бы дать.
— Что же?
— Понимание, что думать — не привилегия образованных. Что мудрость — это не количество прочитанных книг. Что можно быть философом, работая ночным сторожем.
Элеонора Павловна улыбнулась:
— А вы дали мне понимание, что можно быть счастливым, не добившись ничего из того, что считается успехом. Что покой важнее достижений. Что ночная тишина музея может быть красноречивее любых лекций.
Они допили чай. Элеонора Павловна встала, с трудом, опираясь на спинку скамейки.
— Я оставлю вам свой адрес. Если захотите — навестите. Если нет — я пойму.
— Навещу. Обязательно.
Она пошла к выходу, обернулась:
— Спасибо за эти ночи, Семён Аркадьевич. За диалоги о пустоте.
— Которая не пустота, а возможность, — улыбнулся он.
— Именно.
Семён навестил её через неделю. Маленькая квартирка в панельном доме действительно в Бирюлёво. Книги на четырёх языках, старый ноутбук, фотографий почти нет. Они пили чай, говорили о музее, о новой выставке, которую готовили к осени.
— Я кое-что написала, — сказала Элеонора Павловна и протянула ему тетрадь. — Это не философия. Просто мысли. О наших разговорах, о музее, о ночах. Если со мной что-то случится — сохраните. Или выбросьте, как захотите.
— Не случится, — упрямо сказал Семён, но тетрадь взял.
Случилось в августе. Инфаркт. Быстро, без мучений. Хоронить было некому — никаких родственников она не оставила. Семён организовал скромные похороны, пришло несколько человек из музея. Директор, узнав историю с профессором Мюллером, провёл расследование и выяснил, кто была их уборщица на самом деле. Но решил никому не говорить — пусть останется их тайной.
Семён продолжал работать в ночную смену. Иногда заходил в запасник, смотрел на картину с ночным городом. Иногда садился на скамейку перед «Пустотой №7» и вспоминал их разговоры. Тетрадь Элеоноры Павловны он прочитал несколько раз. Там были удивительные мысли о простых вещах, о красоте обыденности, о мудрости молчания.
Однажды, уже зимой, в музей пришёл новый охранник на дневную смену — молодой парень, студент-заочник философского факультета. Звали его Виктор.
— Семён Аркадьевич, — спросил он как-то, — а вы Канта читали?
— Пытался. Сложно очень.
— А хотите, я вам расскажу? Я как раз сдавал экзамен.
И Виктор начал рассказывать о категорическом императиве, о вещи в себе, о чистом разуме. Семён слушал и улыбался. Потом сказал:
— А вы знаете, что Кант всю жизнь прожил в Кёнигсберге и ни разу не видел моря? Но писал о бесконечности. Может, чтобы понять бесконечное, не обязательно путешествовать. Достаточно сидеть ночью в пустом музее и думать.
Виктор удивлённо посмотрел на него:
— Интересная мысль. А вы откуда это знаете?
— Одна знакомая рассказывала. Умная была женщина.
Жизнь продолжалась. Семён по-прежнему работал по ночам, но теперь иногда брал с собой книги — те, что советовала Элеонора Павловна. Читал медленно, вдумчиво. Не всё понимал, но это было неважно. Важно было то ощущение прикосновения к чему-то большему, что она открыла ему.
Весной следующего года в музее открыли новую экспозицию — «Диалоги с пустотой». Молодой куратор собрал работы художников, исследующих тему отсутствия, молчания, паузы. На открытии было много народу, произносились речи о концептуальном искусстве и постмодернистской чувствительности.
Семён пришёл посмотреть днём, в выходной. Прошёлся по залам, посмотрел на инсталляции. В последнем зале, неожиданно, висела та самая картина из запасника — ночной город из окна больницы. Под ней табличка: «Неизвестный художник. "Последний взгляд". 1994. Дар музею».
Рядом с картиной стоял куратор выставки, объяснял что-то журналистам:
— Эта работа — квинтэссенция нашей концепции. Взгляд на мир из пограничного состояния, между жизнью и смертью, между присутствием и отсутствием. Художник словно прощается с миром, но в этом прощании нет трагедии, только принятие и, я бы сказал, благодарность.
Семён улыбнулся. Элеонора Павловна оценила бы иронию — её любимая картина наконец выставлена, и о ней говорят почти её же словами, только не знают, что эти слова принадлежат уборщице.
Он вышел из музея на Гоголевский бульвар. Был тёплый весенний вечер, на лавочках сидели влюблённые парочки, мамы гуляли с колясками, старики кормили голубей. Обычная жизнь в её простоте и сложности одновременно.
Семён достал телефон, набрал жене:
— Алло, Вер. Да, я. Слушай, давай сегодня никуда не пойдём, а? Просто дома посидим, чаю попьём, поговорим. Давно не говорили просто так. Что? Да нет, всё в порядке. Просто... соскучился.
Он пошёл к метро, думая о том, что Элеонора Павловна была права — мы все играем роли, но иногда, в редкие моменты, можем быть просто собой. И эти моменты случаются не на сценах и кафедрах, а в тишине ночных музеев, в разговорах на кухне, в молчании рядом с близким человеком.
У входа в метро продавали цветы. Семён купил букет простых тюльпанов — жена любила тюльпаны. Спускаясь по эскалатору, он вспомнил слова Элеоноры Павловны: «Я променяла всё на всё». И подумал, что может быть, не нужно ничего менять. Может быть, достаточно просто увидеть то всё, что уже есть в твоей простой, обычной, неидеальной жизни.
В вагоне было шумно, пахло духами и потом, кто-то слушал музыку без наушников. Семён стоял, держась за поручень, прижимая к груди букет, и думал о том, что через несколько часов он снова пойдёт на работу, в ночную тишину музея. Будет обходить залы, проверять датчики, садиться на скамейку перед белым кубом. И может быть, если прислушаться, ещё услышит эхо их ночных диалогов о пустоте, которая не пустота, а бесконечная возможность.
Поезд нырнул в туннель, загрохотал на стыках рельсов. Семён закрыл глаза и улыбнулся, вспомнив, как Элеонора Павловна однажды сказала: «Знаете, в чём разница между философом и обычным человеком? Философ формулирует вопросы, на которые нет ответов. А обычный человек живёт этими вопросами, даже не формулируя их. И второе, поверьте мне, гораздо честнее».
Тогда он не понял. Теперь понимал.